Судьба Риголетто

— Никак, па*ла, не хочет стоять. Ну, ничего. Завтра, это, ещё попробуем.
Я удивлялся — откуда у этого железного дровосека столько терпения? Два месяца он кормил щенка из соски и убирал за ним. Несколько раз я видел, как он, высунув кончик языка, толстым пальцем неуклюже подпихивал ему под нос мягкие крошки хлеба и кусочки варёной колбасы. Но у щенка совершенно отсутствовал аппетит. Иногда Дядя насильно кормил его и, действуя тем же самым пальцем, заставлял проглатывать пищу.
Он жил в первой после кухни комнате, справа от прохода, на полу, на старой фуфайке. Я заметил, что спал он только на правом боку. Он и жил на правом боку, немного привалившись к стене. Не было минуты, чтобы он не попискивал, а иногда нервно взвизгивал, и это взвизгивание напоминало человеческий звук — ай!
— Да что это такое? — недовольно ворчал Дядя, — ни днём ни ночью не, это, не затыкается. Всё пи-пи, да, это, пи.
— Может, у него что-то болит? — предполагал я.
— Конечно, болит. Ага. И я знаю что. У него, это, позвоночник сломанный.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю! — громко заявил Дядя, — у меня тоже было такое. Ага! Так что, я знаю, — и так твёрдо посмотрел на меня, что я понял — действительно знает.
— Так что же делать? Надо же как-то лечить?
— Никак ты это не вылечишь. Оно или заживёт или, это, не заживёт.
Проходили дни, но «оно» не заживало. Щенок продолжал свою малоприятную лежачую жизнь. Боль его не оставляла, но он стал изменяться. Сразу после шеи, над лопатками, я заметил небольшой горбик. И однажды, в конце лета, когда мы вечером играли с Дядей в шахматы, а за открытой дверью кухни шумел дождь, Дядя вдруг снял очки и посмотрел вправо. Я тоже посмотрел туда и на полу, в проходе, увидел удивительную вещь — там, шатаясь на слабых ногах, стоял Дядин выкормыш. Стоял! Он стоял, как-то, боком, размером был не больше взрослого котёнка и смотрел на нас грустными глазами Пьеро.
— Ух ты! — изумился дядя, — он пошёл! Он, это, пошёл! Ну, иди сюда, падлочка, иди.
И Дядя, сияя ржавой улыбкой старых зубов, поманил его к себе. Он умильно наблюдал, как его чадо, немного поколебавшись, двинулось в первый путь. Раскачиваясь и невпопад перебирая лапками, оно боком пробиралось к прородителю. А тот подбадривал, помогал каждому шагу:
— Вот так! Вот так, ну, ещё раз, это. Во-о, молодец!
— Смотри-ка, идёт, — радовался я вместе с ним.
— А как же! У него теперь свой ход. Это не ход, это пароход! Ага.
Юный инвалид понял, что доставил радость людям. Он и сам хотел улыбнуться, но не получилось. Он очень хотел повилять хвостом, но не вышло — тоненький обрывок бечёвки не желал слушаться. Дядя хотел погладить его по холке, но он предупредил:
— Ай!
Дядя одёрнул руку, а потом, всё же, осторожно, одним пальцем потёр его между глаз.
— Как ты его называешь? — спросил я.
— Да никак, — пожал плечами Дядя, — кутя — и всё.
— Так нельзя. У собаки должно быть имя.
— Да? Ну и что ты, это, предлагаешь?
Я думал не долго.
— Риголетто!
— Риголетто? — переспросил Дядя, — эт что за хрен?
Я стал пересказывать ему оперу Верди, но, чтобы не слишком утомлять, начал с финала, когда на руках у горбуна умирает несчастная Джильда.
— У горбатого, говоришь, дочка померла? Ещё и Джильда! Вот это имя собачье. А Риголетто, это, что? Какая-то Рига и какое-то лето. Тьфу!
Я настаивал, уверял, что Риголетто самый известный в мире горбун и он, в конце-концов, согласился.
— Понял? Ты будешь Риголетто, — сказал Дядя щенку.
Тот утвердительно кивнул. Кажется, имя ему понравилось и, кажется, с этого момента он стал осознанно тащить по жизни свой горб.
 
Всю осень и половину зимы я провёл вдали от дома, но в январе работа отпустила. Я вернулся и, соскучившись по Дяде, решил его навестить. Стряхивая на пороге снег с сапог, услышал за дверью какой-то звук, похожий на лай. Риголетто! Вошедши, увидел Дядю — тот зашивал сапог, а посреди кухни, опять же, в окружении старого хлама, пошатываясь, торчал Риголетто.
— Га!…
Он не закончил короткого собачьего слова, закашлялся и запричитал от боли — нечто похожее на ай-ай-ай. Он вырос, но, всё равно, размером был не больше кота и, по-моему, обрёл окончательную форму. Туловище у лопаток было согнуто почти под прямым углом влево, и напоминало живую букву Г, а над головой возвышался большой горб, под которым на меня из-под маленьких серых бровей смотрели два тёмно-коричневых шарика — глаза. В этом взгляде навсегда поселилось страдание.
Он меня узнал и, сморщив нос, молча подобрался к ноге. Голова почти срослась с горбом, отсутствие шеи не позволяло ей двигаться. Иксообразные хилые ножки с длинными когтями разъезжались в стороны и с трудом удерживали небольшое тельце, покрытое короткой шерстью рыжего цвета. Напрягаясь, он взглянул на меня снизу вверх, так что внизу глаз показались белки. Ему было трудно так смотреть — ведь голова не двигалась, не поднималась, навсегда застыв в одном положении. Чтобы ему было легче, я присел. Осторожно погладил пальцем по лбу, между глаз. Горбатый карлик печально принимал ласку.
— А-а! Вот тебе, Риголетто, и Дядя пришёл, — Юрий Васильевич тоже обрадовался моему приходу.
Он отложил в сторону сапог.
— Ну, что, сыграем? — Носов потянулся за шахматами, — и за одно, это, расскажешь, где пропадал.
Мы играли, я ему рассказывал, где пропадал. И я на время забыл о Риголетто. Дядя мне жаловался, что на него напала «алегрия», что невозможно употреблять молочное, что от молочного у него распухает рожа и он покрывается пятнами, что не может найти лампу на телевизор и, что иногда достаёт старая боль в спине. Потом попросил у меня спички и, когда я резко поднялся, чтобы достать их, рядом со мной жалобно завизжал Риголетто.
— Это он предупреждает, чтобы его не задели, — объяснил Дядя.
И я понял, что такие случаи были. Дядя не смотрел под ноги, когда ходил. Видимо он не раз наступал на беднягу или задевал ногой. Я подозвал испуганного Риголетто и попытался успокоить — два раза осторожно погладил по спине, стараясь не коснуться горба. На третий он опять дёрнулся и заверещал: ай-ай-ай! Я не понял почему — ведь я совсем не давил на него.
— Во! Вот так он всё время визжит, — показывал пальцем Дядя, — я думаю, это, у него позвоночник не правильно сросся. Ага. И ночью вот так и днём.
— И из дому, это, не выходит — по ступенькам, это, слезть не может. А в руки, чтобы вынести не даётся, пад*а, визжит, как эта недорезанная, как её? Ага. Я коробку с песком поставил.
Дядя показал рукой под ржавую раковину в углу:
— Тугалет.
Пока он говорил, Риголетто придвинулся к ноге правым боком и замер в таком положении, изредка поглядывая на моё лицо. Я чувствовал, как он дышит — очень тяжело, рывками.
— Вот так он любит стоять, — комментировал Дядя, — так ему хорошо. А ты слышишь, как он это, дышит?
И Дядя в усиленном режиме продемонстрировал, как он дышит.
— У него, наверное, рёбра не правильно выросли. Они ему, это, в лёгкие давят. Я так думаю. Страдает он. Ему даже глотать больно. Поэтому мы, с ним кашу жрём. Ему варю и себе заодно. Эх, алегрия!
За окном пошёл снег. Скоро мы закончили партию и я по морозному свежему воздуху отправился домой. На улице две соседские дворняжки играли в сугробе под фонарём. Резвились, брыкались, покусывали друг друга, отфыркиваясь от снега. Они радовались зиме. Чистый белый снег стирал с их шерсти будочную грязь и я подумал, что с ними вместе мог быть и Риголетто, если бы какой-то негодяй не сделал его калекой.

* * *
На свете была новая весна. Куст сирени над Дядиным забором снова собирался распустить пахучие соцветия и опять ждал только вечера. Рано утром я подъехал к знакомому дому и слегка посигналил — Дядя просил подвезти его на пригородный вокзал. Он приоткрыл дверь и крикнул с порога:
— Ты, это, Дядя, заходи!
Зайти к нему легко. Нужно стать на камень, нащупать на обратной стороне калитки шпингалет, отщёлкнуть его, потом спуститься и пройти в калитку. Справа вас ударит шестьдесят третий уголок — нужно подхватить его и поставить на место, в вертикальное положение. Потом нужно постараться не запутаться в ржавом буксирном тросе, пройдя его, немного сдвинуть влево грузовую тачку, перешагнуть через кусок рельса — и вы у цели. Я проделал всё это и ступил на порог. Дядя находился в последней комнате — пребывал на четвереньках перед фанерным шкафом в самой неудобной позе и пытался что-то достать из-под него. У него не получалось и он сильно ругался. Наконец что-то нащупал.
— Ага! — и вытащил за шиворот Риголетто.
Я думал собака взвоет от боли, но Риголетто молчал, взгляд его застыл, он был покорным и почти не дышал.
— Что это с ним такое? — спрашивал Дядя, — Ещё с ночи залез под шкаф и сидит там. Ага. Никогда он под шкаф не лазил. Чего ему, это, там делать? Притих там и ага. А ну, пошли!
Мы вышли, Дядя закрыл дверь на ключ, а Риголетто усадил на пороге.
— Вот, пусть здесь побудет. На улице тепло. А я, это, вечером приеду. Ничего с ним не случится. Подождёт.
Я выходил последним и закрывал за собой калитку. Приподнявшись, заглянул через забор. Риголетто нелепо сидел на заду, мелко перебирая передними лапами, и неправильно выбранный центр тяжести стремился его опрокинуть. Смешной показалась мне эта поза — может по этому я и не обратил внимания на его отсутствующий взгляд и на то, что он слишком часто облизывается. Мы оставили его и уехали. Мы спешили. Откуда мы знали, что оставили его умирать?
 
Ближе к вечеру, возвращаясь домой, я остановился у Дядиной калитки. Став на камень, заглянул через забор — утреннее поведение Риголетто тревожило меня. То, что я увидел — поразило. Внутри всё замерло. Я зашёл в калитку и не почувствовал, как ударил шестьдесят третий уголок, запутался в буксирном тросе и споткнулся о рельсину. На пороге, привалившись к двери, лежал на своём горбу Риголетто. Он был мёртв. За оскалом мелких зубов я увидел лицо измученного старика. Оба его тёмно-коричневых глаза — шарика были открыты и смотрели в небо. В них навсегда остался страх. Да-да! Именно страх.
Я не понимал. Почему страх? Ведь смерть убивает боль. Он знал, что смерть принесёт ему облегченье, свободу. Так чего он боялся?
Я не понимал. Почему мне самому так больно, когда я смотрю на него? Что потерял я? Это даже не моя собака. Дядина. А Дядя еще не знает.
Всего лишь год прожил он на свете. Один год — четыре сезона. Родившись весной, он так и не узнал запаха сирени. И летом не смог пробежать по утренней росе. Осенью он не увидел, как выросли помидоры в Дядином огороде. А зима холодно прошла мимо, не оставив в короткой памяти вкуса первого снега.
Он не видел своей матери, у него не было детства, из ребёнка он сразу превратился в больного старика. Он не знал ни одного сородича из собачьего племени. Он не мог разгрызть самую мягкую куриную кость, — в жизни его не было даже самой малой собачьей радости.
А что у него было. Страшная догадка пришла в голову.
Боль!
Как же нужно быть обделённым судьбой, чтобы ценить в своей жизни только боль? Неужели это ее он так боялся потерять? То единственное, что он познал в полной мере? Если так, то кто ему преподнес этот замечательный подарок?
Кто-то из вас сделал его калекой. Я хочу спросить. Вы, разве, не читали Тургенева? А Чехова? А Джека Лондона? А французский лётчик, который победил в войне за ваше сердце, а сам сгинул в пучине Мирового Океана? Ведь он предупреждал, что мы в ответе за тех, кого приручили.
Я вижу вас бесполезно учить доброте. Поэтому хочу дать только совет — обращайте внимание, хоть иногда, на то, что вы бросаете в мусорный ящик.
 
19 декабря 2002 г.
Владимир Сачков (Сова2002)
Страницы:
1 2

Добавить свой комментарий без регистрации

Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив
  • Яндекс.Метрика